
К лету все менялось. В центре раскаленного от зноя Мадрида кафе «Прогресо» становилось оазисом прохлады и тени; казалось, в его стенах за тяжелыми шторами чудом сохранился холод, накопившийся за зиму. И едва наступала пора летнего зноя, небольшая тертулия дона Хайме собиралась в кафе «Прогресо» каждый вечер.
— Вы, как обычно, искажаете мои слова, дон Лукас.
У произнесшего последнее Агапито Карселеса был вид священника-расстриги, коим он, впрочем, и являлся на самом деле. Споря, он поднимал указательный палец вверх, как будто призывал в свидетели само небо, — эту привычку он приобрел за то недолгое время, когда по необъяснимой халатности церковных властей, о чем епископ его епархии долго потом сожалел, его допустили на кафедру проповедовать благочестивым прихожанам. Обычно он перебивался с хлеба на воду, брал в долг у знакомых или под вымышленным именем писал пламенные речи в поддержку радикалов для выходившей ничтожным тиражом газетенки «Патриот-подпольщик», которую он бесплатно раздавал своим приятелям. Называя себя республиканцем и федералом, он громко декламировал трескучие антимонархические сонеты собственного сочинения, каждому встречному и поперечному объявлял, что Нарваэс — тиран, Эспартеро
Дон Лукас Риосеко барабанил пальцами по столу, теряя остатки терпения. Он что-то бормотал, морщился и разглядывал пятна на потолке с таким видом, словно они могли дать ему силу и выдержку, чтобы спокойно дослушать бредни журналиста.
— О чем тут спорить? — заключил Карселес. — Руссо дал исчерпывающий ответ на вопрос, каким является человек по своей природе — добрым или злым. И его выводы, господа, просто великолепны. Великолепны, дон Лукас, так и знайте! Все люди добры, а посему свободны. Все люди свободны и посему равны. Отсюда вывод: все люди равны, ergo
— Но ведь есть и негодяи, дорогой друг, — вмешался дон Лукас с ехидством, словно ему удалось поймать Карселеса на его же собственную удочку.
